– Что еще?
Проглотив слюну, тот доложил:
– Вас поджидает его дочь. С ней какой-то блондин... Арестовать?
Гомес понял, что вечер окончательно испорчен.
– Это ты им сказал, где я?
– Нет. Они увидели вашу машину.
Майор с огромным сожалением заглянул на появившуюся на сцене очередную красотку. Как всегда, последняя была самой лучшей...
Едва он вышел на улицу, как к нему бросилась Лукресия.
– Где мой отец?
Гомес струхнул, увидев пылающие глаза молодой женщины, и его рука сама собой потянулась к кобуре. Блондин держался позади Лукресии. Как всегда, элегантный и дерзкий.
Душа майора колебалась между испугом и цинизмом.
– Ваш отец сейчас, должно быть, находится дома, – сказал он.
Лицо Лукресии просияло:
– Вы его отпустили?
Уго Гомес напыжился:
– Нет. Пытаясь убежать, он признал себя виновным.
– Виновным?
От удивления глаза девушки полезли на лоб.
– Да. Он хотел убежать, и моим людям пришлось в него стрелять. Это доказывает его виновность.
– Вы его убили? – еле слышно произнесла Лукресия. – Вы его убили?
В ее голосе было столько напряжения, что Гомес инстинктивно сделал шаг назад. Малко ждал взрыва. Но Лукресия все повторяла и повторяла:
– Вы его убили? Вы его убили?
Это кажущееся спокойствие обескуражило майора. Он попятился к своему черному «Мерседесу», подталкиваемый голосом Лукресии.
– Убийца! Грязная собака! Убийца!
Постепенно голос девушки делался все громче и громче, заполняя недостроенное и страшное «Эдифисио Эрман». Дверцы «Мерседеса» захлопнулись, и машина рванулась прочь. Вслед ей летели вопли Лукресии:
– Убийца! Убийца!
Внезапно она потеряла сознание. Малко едва успел ее подхватить.
То низкие, то высокие звуки «кены» казались чем-то нереальным, потусторонним на фоне ночной тишины.
Дон Федерико Штурм слушал, лежа с открытыми глазами. На душе у него было тревожно. Звуки флейты далеко разносились в разреженном воздухе Альтиплано. Немец посмотрел на светящийся циферблат. Было 5 часов утра. Кто это так разыгрался на дудке среди ночи?
Нежное, грустное пение индейской флейты лилось бесконечным потоком. Ничего угрожающего в этом не было, но дон Федерико чувствовал какую-то необъяснимую тревогу, хотя прекрасно знал, что на своей «эстансии» он был в полной безопасности. Все полицейские Уарины были готовы отдать за него жизнь. По его приказанию им построили новый участок, самый красивый в Боливии. Такое простыми людьми не забывается.
Немцу захотелось встать и посмотреть. Моника пошевелилась во сне и положила на его живот свою длинную ногу. Он провел рукой по плечу молодой женщины и, дойдя до груди, стиснул ее, пальцами и ладонью с наслаждением ощущая податливую плоть. Моника слегка прогнулась. Но не проснулась.
Длинная кружевная ночная рубашка женщины задралась выше бедер. Дон Федерико стал любоваться плоским, снизу оттененным животом Моники. Его охватило бешеное желание овладеть ею спящей и удовлетворить желание, не заботясь об ее удовольствии.
Если бы не флейта, то все это могло показаться эротическим сном.
Дон Федерико не скрывал своей связи с Моникой Искиердо уже с того дня, когда почти насильно овладел ею. Она пожаловалась Клаусу Хейнкелю и тот поднял скандал, на что дон Федерико вынужден был заявить, что если он хочет и дальше оставаться в его доме, то придется смириться с тем, что с Моникой будет спать он, Штурм. В первый раз донья Искиердо проплакала всю ночь, и тогда он решил ее изнасиловать. Сопротивление женщины постепенно ослабевало, и все кончилось тем, что она сама, несколько стыдясь самой себя, стала опережать его желания и оставила дона Федерико лишь после того, как полностью насытила свою похоть. Он почувствовал себя рожденным заново.
Напротив, Клаус Хейнкель явно начал сдавать. Он появлялся только в столовой, проводя все остальное время в отведенной ему комнате. Дон Федерико тайно и без особой надежды мечтал, чтобы его постоялец сбежал, к примеру, в Перу, которое было рядом, но там Хейнкеля сразу бы схватили. Возвращаться в Ла-Пас было равно самоубийству. Оставался Парагвай, страна далекая и опасная. В этом имении, находившемся на самом краю света, Клаус оказался практически в западне. И вот то, что было самым ценным в его теперешней жизни, ему пришлось уступить...
Внезапно проснувшись, Моника прильнула всем телом к любовнику.
– Что это за шум? – спросила она.
Ответить Дин Федерико не успел. Ставни вдруг сами собой распахнулись, и свет зари залил спальню. Немец несколько минут оставался как бы парализованным. Затем, протянув руку к ночному столику, схватил парабеллум.
В тот же миг какой-то предмет влетел в открытое окно и упал возле кровати. Моника в ужасе закричала.
Голый, как червь, дон Федерико выскочил из постели и бросился к окну. Флейты больше не было слышно. На пустом дворе стояла мертвая тишина. «Не сон ли все это?» – спросил себя немец. Моника сидела на кровати; ее грудь упиралась в черные кружева сорочки. Указав рукой на то, что было брошено в окно, женщина вдруг завизжала.
Дон Федерико оборотился и схватился за сердце. Он увидел отрезанную голову его Кантуты.
Еще ни разу с того дня, когда под Смоленском русские разметали его танки, дон Федерико не испытывал такого дикого бешенства. Убившие и обезглавившие викунью знали о его привязанности к ней и догадывались, каким страшным ударом будет для него ее потеря.
Он исходил яростью перед разбуженными и построенными во фрунт слугами и рабочими фермы. Никто ничего не видел и не слышал... разве что звуки «кены». Один старый «чуло», весь дрожа, пытался объяснить ему, что все это – деяния привлеченных колдовской мелодией неизвестной флейты злых духов. Сами же индейцы в ту ночь и носа не показывали из своих жилищ.